Никита Юрьевич БРАГИН живет в Москве, по специальности геолог. Поэт, эссеист, переводчик, член Союза писателей России (Московское городское отделение), автор 11 сборников стихов, победитель и лауреат многих литературных конкурсов, в том числе: Всероссийского поэтического конкурса имени Сергея Есенина (2018), поэтической номинации Всероссийского фестиваля авторской песни имени Валерия Грушина (2013, 2014, 2019, 2020, 2021), Международного поэтического конкурса «45 калибр» (2014, 2019, 2020), Международной литературной премии имени Сергея Есенина «О Русь, взмахни крылами» (2019), Большого дистанционного литературного конкурса «Преодоление» МГО СП России (2020, Гран-При).

Публикуется в «Литературной Газете», газете «День Литературы», журналах «Наш Современник», «Москва», «Подъём», «Александръ», «Нижний Новгород» и др. Сторонник преемственности традиций и достижений русской культуры, начиная с её истоков, но включая и все лучшее, созданное в ХХ веке.

Главные темы стихов  – Россия на скрещении путей, прошлое и будущее русской культуры, поэзия как ответ хаосу и небытию.

 

* новое в библиотеке — Брагин Никита Юрьевич

 

Метельным вечером

 

Лизнул огонь трескучие поленья,
кирпичным жаром задышала печь,
узор на стёклах начал слёзно течь,
и заоконный мир открылся зренью.

 

И были долгие часы творенья
в медовом свете трепетавших свеч,
и выплавило золотую речь
молитвенное тихое терпенье.

 

И полетев, гармония взяла
к себе на крылья самое простое –
платочек, соскользнувший со стола,

 

пилёный сахар, блюдечко пустое,
и вечный взор из красного угла,
наполненный любовью и покоем.

 

 

Земля и небо

 

Она пришла и молча очертила
обители незримую ограду,
и в темноте смиренные светила
мерцали над беззвучным листопадом.

 

Знобящий ветер внешнего простора
слетал с высот, бездушен и бескровен,
и затихал, не тронув омофора,
и согревался у смолистых брёвен.

 

Душа земли, как голубица в келье,
уже проснулась. Прорастали зёрна,
ожил родник, и детское веселье
защебетало ручейком проворным.

 

Заговорила мать-земля сырая,
и Матушка ей тихо отвечала,
и взоры их сияли, озаряя
лицо Младенца, колыбель Начала.

 

Глядишь и плачешь — хорошо, да грустно.
Укрылась ночь монашескою ризой,
и свет созвездий на неё искусно
невидимыми пальцами нанизан.

 

Цветёт сыра-земля и уповает
о вечном небе, непорочно синем,
и падает на землю дождевая
слезинка о ребёночке, о Сыне.

 

На обретение Казанской

 

Плачу во сне,
о неведомом счастье плачу,
об утраченном на войне,
о трепещущем, юном, горячем,
чьей цены я уже не узнаю
ни за что, нипочём, никогда —
пятна крови смывает
ледяная вода.

 

Сердце, что ты? Мне больно,
сон мой — пустошь предзимья,
сон мой — стон колокольный
в холодеющем дыме
над родными полями,
истерзанными догола,
где пирует и бесится пламя
на руинах села.

 

Через миг я проснусь,
но сна своего не забуду —
сердце чувствует Русь,
а душа предчувствует чудо.
Сколько мы потеряли,
трижды столько сейчас обретаем —
из объятий огня и стали
вернулась икона святая.

 

 

Рождество тридцатых

 

Новый год, но не праздник, а просто
суета и сплошные дела.
Только ель двухметрового роста
одиноко глядит из угла,
а гирлянды, снежинки, игрушки
тихо спят под пуховой подушкой,
как под белой периной трава,
а вокруг расторопно и бойко
генеральная чистка и мойка
за неделю до Рождества.

 

За неделю до праздничной ночи,
на последней седмице поста
будет выметен мусор с обочин
всех дорог – от звезды до креста,
с перекрестков разорванных судеб,
площадей, где целуют и судят,
и вокзалов, ревущих навзрыд.
Будет память и чистой, и вольной
тем, кто сгинул на трактах и в штольнях,
и в промёрзшей щебёнке зарыт.

 

И придет Рождество незаметно,
сокровенно, как тайная весть,
как надежда во тьме предрассветной,
и поклон всем, кто были, и есть,
кто прошёл через годы потопа,
и, как древле жена протопопа,
отвечал и помыслил – «добро».
Ныне в них обретается Слово,
и в купель окунуться готово
потаённых крестов серебро.

 

Серафим

1

Можно ночь переждать, можно век пережить,
можно золотом выткать оклады,
только старый костюм, что давно перешит –
бесполезен, кургуз и нескладен.
Словно в красном углу, где стоят образа,
но не веет крыло серафима –
замирает душа, и стекает слеза
по бессоннице Неопалимой…

 

Радость наша, темны и безвестны пути
от тебя отлучённому миру!
В наши горькие годы приди и прости,
и своим возвращеньем – помилуй…
У канавки, что путь преграждает Врагу,
зеленеют берёзы-сестрички,
но не знает никто, на каком берегу
рукавички твои, рукавички…

 

Можно, ум изощрив, пересилить молву,
клевету обратить на попятный,
но нельзя прорастить на мазуте траву,
и сбежать от долгов неоплатных.
Было время – великий народ не сумел
защитить от глумлений святыни,
и теперь обессиленно ищет предел
бесконечной духовной пустыни.

 

Радость наша, меха не сдержали вино,
мёртвый уксус – в заветных сосудах.
В разорённом саду от бурьяна темно,
остаётся — одно только чудо.
Где-то рядом нежданно запел соловей –
незаметная робкая птичка…
Тихо-тихо коснулись оживших ветвей
рукавички твои, рукавички…

 

2

Радость моя, ты пришёл горевать
не о своих прегрешеньях.
Думы твои, как ослепшая рать
в дыме и смуте сраженья.

 

Радость моя, ты взыскуешь ума
горьким стеснением духа.
Путь недалёк – затворится тюрьма,
и одолеет разруха.

 

Ищешь ты силы, о мире скорбя?
Ищешь – мельканья и шума.
В поиске этом ты любишь себя –
лучше о правде подумай.

 

Кто ты сейчас? Добровольный палач,
сеятель собственной боли.
Коли горюешь, ты просто поплачь,
скорбь отпуская на волю.

 

Радость моя, уходи в тишине
узкой тенистой тропою,
и никогда не томись обо мне –
Дух да пребудет с тобою.

 

3

На смиренное сердце ложится печать
загрубевшей крестьянской ладони.
Ты умел говорить – так сумей замолчать,
корневища касаясь в поклоне,

и народ не зови, и рубаху не рви,
и не хвастай ни силой, ни раной,
ибо высшая слава – безвестность любви,
и покой под крылом урагана.

А земля обнимает, и в небо плывёт
древней плотью и вечным оплотом,
и душа вытирает невидимый пот,
возгреваясь духовной работой.

 

Византийская мольба

 

Я открываю книгу новую
себе на счастье и на муку,
как будто кость беру слоновую
в истосковавшуюся руку,
и вижу добрый образ Пастыря,
и горький терн Его венца
на чистой белизне, распластанной
под верным лезвием резца.

 

Я звуки открываю заново,
а слово не уйдет из виду –

мозаикой юстиниановой
взывает вогнутость апсиды,
и тайны каменного кружева
несет под купола хорал,
и музыка, стихом разбужена,
целует мраморный портал.

 

Но льются горечью калиновой
смятения, тревоги, грозы,
и кровью проступает киноварь
сквозь набегающие слезы;
покрыла серебро окалина,
затмились углем образа,
и засыхает на развалинах
давно бесплодная лоза.

 

И главное – за что ни хватишься,
скудеешь, молкнешь, догораешь,
и чувствуешь себя на кладбище
под снегом и вороньим граем,
и слушаешь такие «истины»,
такое, что хоть свет туши –
замену Божьего бессмысленным,
и оскорбление души.

 

И что теперь все муки творчества,
все эти умственные паззлы?
Так у портала нищий корчится,
и расковыривает язвы…
На паперти «искусство чистое»
себе устроило приют –
ему не надо евхаристии,
ему монеты подают.

 

Войти под ясный полдень купола,
спуститься сумерками крипты,
восстановить все то, что убыло,
продолжить свиток манускрипта,
и не себе, но только Имени,
но только Слову Твоему…
И повторяется – прими меня,
и отзывается – Приму.

 

 

***

 

Всё воздушней, всё скорее
через реки и холмы
от апостола Андрея
до апостола Фомы,
от распаханного поля
и соснового венца
до жемчужины в неволе
и железного кольца…
Дух любви и дух сомнений,
с вечной скорбью вечный спор,
по полям туман и тени,
в небесах молчанье гор…
От ручья до океана
в тихой музыке дождя
обезумевшие страны
незаметно обходя,
Ты всё видишь, Ты всё знаешь,
Ты опять прощаешь нам,
но с отравой кровь земная
делит души пополам,
по артериям и венам
растекается огнём,
то позором, то изменой
искушая день за днём.
Разум злобен, сердце немо,
страсть слепа и горяча…
Ты простишь и эту немощь –
самому бы не прощать,
самому надеть рубаху,
что как снег белым-бела,
самому пойти на плаху
за слова и за дела,
а потом с Тобой далёко
через горы и леса,
где, куда ни глянет око,
края отчего краса,
где Твоё благословенье
в подорожнике росой,
где откроется спасенье
душеньке босой.

 

 

***

Из синей проталины неба
над храмом Бориса и Глеба
Ты смотришь на наши дела,
на битые карты и туши,
и наши пропащие души,
оструганные догола.

 

И как же в такой безнадеге
на грязной кандальной дороге
Ты видишь и липы, и мед,
и губ сочетаемых нежность,
и детского взгляда надежду,
и все, что прильнет и поймет?

 

Я буду слепым и оглохшим,
но дай мне слезы Твоей ковшик –
прозрею, услышу, спою,
коснусь облаков куполами,
узнаю сквозь камень и пламя
воздушную ризу Твою.

 

Скорби

 

Чудно и дико птица прокричит,
и станет ночь тревожной и бескрайней,
и старый дом окутается тайной
от потолка до огонька свечи.

 

И сзади кто-то скажет – помолчи,
замри на полчаса над кружкой чайной,
пойми, они приходят не случайно,
седые скорби, наши палачи.

 

Ты помнишь все? Ты в этом так уверен?
Способен каждый шаг назад пройти,
не обходя своих страстей и скверен?

 

Все собери и удержи в горсти,
и раю, что тобой давно потерян,
промолви покаянное «прости».

 

Видение

 

Она осталась как вчера,
но, спрятана от глаз,
в ночи ползёт из-под ковра,
и воду пьёт из ваз,
ютится в старых зеркалах,
скрипит в петлях дверей,
бредёт по улицам впотьмах,
и шепчет – обогрей!
Не отвернёшься, не смолчишь,
стемнело – тут как тут,
скребётся в душу, словно мышь
за ячменём в сосуд…

 

Но, если не боишься ты,
к себе её впусти,
цветком забытой красоты
дозволь ей прорасти,
и будут вечер, и альков,
и скатерть, и графин,
и нежность пухлых локотков,
и томный жар перин,
шеренга слоников, хрусталь,
и трав лечебный сбор,
в шкафу – церковный календарь
(Елоховский собор),
лампады осторожный свет,
герани у окна,
и сотню дней, и тыщу лет
покой и тишина…

 

Что правда здесь, а что мираж,
попробуй, угадай!
Пылает меч, крылатый страж
встаёт у входа в рай,
стеклом становится бетон,
текучим воском сталь,
сквозь стены к нам со всех сторон
распахнутая даль,
Руси малиновый покров,
рассветный окоём
над ветхой плесенью миров,
в которых мы живём.

 

Заря в Заполярье

 

На пристанях, на росстанях
толкучая тоска,
и ропоты, и россказни,
и серая река,
но, словно из убежища,
в разрыве тёмных туч
синеет небо свежее
и льётся светлый луч.

 

Глядишь, по-детски веруя,
что в золотой дали
до края, полной мерою
вся благодать земли.
Горит в лукошке солнечном
медовая роса,
и вплоть до самой полночи
не гаснут небеса.

 

Ложится отсвет палевый
на облачный свинец,
а север плачет заревом,
как Господа венец.
Душа всё бескорыстнее,
а краски всё щедрей,
и льётся евхаристия
небесных янтарей.

 

На миг забыв о хлопотах,
сквозь годы я смотрю
сквозь хлопья чёрной копоти
в полночную зарю.
Как будто после волока
на стрежень и вперёд!
Как будто дальний колокол
за окоём зовёт!

 

Апокриф

 

Проходил селом богатым Спас, а с ним апостолы, –
был в тот день великий праздник, колокольный звон.
Все село тогда молилось, пели алконостами
литургийные стихиры, праздничный канон.

 

А когда накинул вечер покрывало мглистое,
все сельчане собирались у огней лампад,
и внимали благодати, и молились истово,
и горел закатным златом тихий листопад.

 

Но не слушал Спас молитвы, не стоял во храме Он,
а сидел в избушке старой на краю села,
где над маленьким ребенком голубицей раненой
пела песенку сестренка, пела и звала…

 

И апостолы внимали, словно откровению, 
и сложили в красный угол хлебы и гроши
догорающему слову, тающему пению, 
незаученной молитве, голосу души.